Федор Гиренок

Археография событий

Археография события начинается с описания вопроса «что это?». Этот вопрос помещает вопрошающего вне пространства привычного ответа и одновременно он ставит его вне пространства ответственности. Тем самым обнаруживается незрелость в самой постановке вопроса. Какая-то детскость. Мы не знаем, кто спрашивает и кому надлежит отвечать, от кого исходит вопрос и на что он обращен. Вот эта неопределенность дает первые, еще смутные описания того, что может быть названо непосредственностью повседневного сознания, если, конечно, под повседневностью понимать, с одной стороны, беспредметность, а с другой — бессубъектность проживания протекающей жизни. Кто-то должен подать знак удивленной повседневности, чтобы ввести ее в круг знакомого. Известного. Беспокоящий вопрос угасает вместе с появлением знака успокоения.

Итак, археография события приводит нас к повседневности, из глубины которой прозвучал вопрос «что это?». Если означивание запаздывает, то исходный вопрос перерастает в недоуменное «что это значит?». А это значит, что в опасной близости от вопрошающего нарушена связь означающего и означаемого. То есть в мире подручного, составляющего мир повседневности, появилось что-то непривычное. Неприрученное. Местоименный жест «это» указывает на то, что совсем рядом. На то, что касается только тебя. А тебя касается только то, к чему ты прикоснулся. Прислушавшись, мы услышим в вопросе «что это?» скорее крик о помощи, чем осмысленный вопрос. Крик как чистая бессубъектность сопряжена с беспредметностью повседневного. Проживание жизни приобретает в крике жестовый характер. В строгом смысле слова в вопросе «что это?» мы имеем дело не с вопросом, а с жестом. Но почему повседневность обнаруживает в нем свою жестовую природу? Что ее так пугает? Жест ничего не обозначает, ни на что не указывает так, чтобы это «что?» раскрывало его природу. У жеста нет означаемого предмета, который был бы дан помимо самого жеста. И в этом смысле жест существует исполнением жеста, а не того, что его опережает или ему предшествует. В пространстве жеста есть чистая энергия жеста, а не смыслы и значения. Самореферент-ность жеста имеет, видимо, только одно объяснение. Это реакция на то, что в круге подручного появилось что-то дикое. Необузданное. И это «что-то» можно определить как событие. Энергетика жеста предназначена для того, чтобы противостоять событию. Событие — это то, что разрывает связь значений и знаков в подручном мире обжитого. Для того чтобы событие было узнано как событие, необходимо, чтобы оно коснулось повседневности. А повседневность бессубъектна. Если в бессубъектную повседневность вторгается что-то беззначное, то это вторжение будет узнаваться как бессмысленность, не поддающаяся пониманию. Теперь уже нельзя будет ограничиться простым указанием на знак, за которым следует расширение круга знакомого. Событие ускользает из этого круга в область чистой поверхности и кто-то в растерянности вынужден будет повторять одну и ту же фразу «как это понимать»[1]. По этой фразе можно предположить, что какие-то смыслы утеряны и речь идет о бессмысленности, обнаруживаемой повседневностью.

Смысл — это уровень, на котором событие делается приемлемым, растворяется в повседневности. Мир приемлет тебя на уровне твоей бессубъектности, а ты приемлешь мир на уровне его беспредметности. Смысл лишает событие его событийного состава, а событие обессмысливает смыслы. Потому что смыслы устанавливаются не на уровне понимания события, а на уровне его обживания, энергетика которого задается в пространстве жеста. В жесте нет ничего, что было бы дано помимо жеста. Поэтому-то в нем и определена природа беспредметных слов. Например, добро — это слово-жест, а не установившийся смысл. Добро, как и Бог, не имеет смысла. Жест бессмысленен, но он делает возможным существование смысла, обновляя энергетику повседневности. Событие, как атом, не несет в себе никаких значений, обнаруживая абсолютную непроницаемость для смысла. Пространство встречи события и смысла рождает пато-логии, археография которых невыразима ни на языке события, ни на языке смыслов. «Как это понимать?» — этот вопрос порожден бессмысленностью событийного порядка, за которым неизменно следует иной вопрос — «что делать?», как с этим жить. В этой озабоченности событием создается напряжение смысловой приемлемости мира. В необратимости события заканчивается археография события и начинается археография смысла. Где же, в каком пространстве рождаются события и совпадает ли оно с пространством рождения смыслов?

Событие торопит время, развертывая один за другим свои модусы. Быть в это время — значит где-то находиться. Напротив, смысл тянет время, укрываясь в спокойном повторении одного и того же. Быть в пространстве смысла — значит быть оседлым, т.е. множественно укореняться в едином. Потому что пока есть единое, существует и замысел. А пока есть то, что за мыслью, существует и смысл. Иными словами, археография события интеллигибельна. Археография смысла — заумна.

Событие и смысл имеют разную археографию, но одну и ту же направленность. Потому что направлены они не на предметы, а на условия того, чтобы люди могли быть вместе. Только в одном случае эта совместность задается событием и исчерпывается мыслимостью события. А в другом — она задается смыслом и исчерпывается заумностью смысла. То есть совместность исчерпывается находимостью на месте, если пространство осуществления немыслимых событий неотличимо от пространства мыслимости неосуществленных событий. В случае их различен-ности совместимость исчерпывается повседневным плетением связей, требующим терпения. В первом случае мы имеем дело с антропологической скученностью. Во втором — с тем, что Н. Данилевский называл дисциплинированным энтузиазмом повседневности, т.е. событийной вненаходимости.

Всякое событие связано, с одной стороны, с событием, а с другой — с бытом. Разъединительный синтез события скручивает скученности в структуры и заставляет их работать как свои машины. Бытие вместе создает бытовое пространство мелочей, удерживающих внутри заумности замысла. Если событие узнается как нечто далекое, метафизическое, то смысл предстает в образе близкого. Родного. Событие не желает оставаться в своей далекости и пересекает рубеж между умом и заумью, интеллигибельным миром и подручным, оказываясь там, где его никто не ждет. Вблизи от зауми и одновременно повседневного. Вот эта трансгрессия событием повседневности заставляет предположить о его неукорененности и какой-то изначальной агрессивности, связанной со всякими производствами, поверхностями и плоскостями. Событие — это, возможно, один из самых эффективных способов передвижения по социальным поверхностям. И поэтому всякому смыслу приходится зарастать бурьяном нелепостей, а также устраивать рубежи из тел дословности, в трещинах, разломах и впадинах которых могут застрять самые быстроходные события. Тем самым смысл обнаруживает себя в форме глубокого. А самое глубокое — это повседневное. Невыразимое в речи. Событие, как нечто поверхностное, охотится за смыслами, оставляя следы в местах обитания глубокого.

События могут заходить так далеко в своей игре, что в какой-то момент теряются смысловые ориентации относительно верха и низа, близкого и далекого, и на первый план выступает динамическая связь начала и конца, встраивающая смыслы в порядок событий. А этот порядок развертывается в плоскости бесконечно расширяющегося горизонта, что создает видимость какой-то связи между событиями и смыслами. Карнавал временных эффектов поверхности составляет последовательность из событий и смыслов, меняя между ними знаки начала, конца и одновременности. Если этот обмен знаками воспринимать из порядка события, то может показаться, что смысл события предшествует событию, как сущность предшествует существованию. И хотя сама постановка вопроса о предшествовании не имеет никакого смысла как в схоластическом, так и в экзистенциалистском исполнении, в случае предшествования сущности все же мыслился вопрос о природе знания. Ведь мы ничего не могли бы сказать о том, что существует, если бы «что» вытекало из существования. Поскольку всякое существование предполагает то, что существует, постольку сущность предшествует существованию. Но смысл — это не сущность. Это результат обживания мира. Укорененность в почве. И поэтому смысл существует, если хотят, чтобы он существовал. То есть в нем важен жест, пафос, а не предмет. Никакое событие ничему не придает смысла. Ведь для того, чтобы давать смысл, его нужно уже иметь, а если бы события уже имели смысл, то они бы не происходили. Ведь если бы смысл был, то событие начинало бы не с себя, а со смысла. И совершить трансцензус от смысла к событию было бы невозможно. Поэтому всякое событие начинает с себя. И в этом смысле личность, например, это событие, то, что начинает с себя. Хотя она и бессмысленна. Поэтому для археографии войны между событиями и смыслами важно установить происхождение как события, так и смысла.

Мы уже выяснили, что событие — это бытие за пределами быта. Значит, за этими пределами его и нужно искать. Также мы поняли, что смысл — это совместная мысль. То есть что всякий смысл коммунален, а образующая его мысль резомна. А это значит, что она существует потому, что она совместна, а не потому, что она новая. Совместная мысль существует не в разумном мире, а в мире обитаемом. Потому что в разумном мире всякая мысль существует как мысль, если она новая. Противостояние мысли и смысла относится к археографии войны события и смысла. Иными словами, разумный мир и обитаемый мир не совпадают. Потому что мысли и обыкновенные привычки складываются с разной скоростью и на разных основаниях. Между ними межа, по одну сторону которой незнакомое, по другую — знакомое. Незнакомое может только мыслиться. На волне нового мышления возникают события, проникающие в мир обжитого, знакомого. Поэтому археография интересуется строением разумного мира.

Всякое событие разумно. Разумным является мир, в котором существование зависит от мысли. Производно от нее. Мысль же существует, если она непрерывна. А непрерывно она может мыслить только себя. Мыслящая себя мысль распоряжается всяким существованием. Если мысль мыслит себя, то бытие и мышление одно и то же, а если бытие и мышление тождественны, то мир — это машина. И человек — машина. Разумный мир уподобен поверхности. В нем нет глубины, и поэтому в нем цели совпадают с результатами. Но в мире ума невозможно жить. Логос расширяет границы разумности и сужает пространство обитаемости. Всякое событие разумно, потому что оно необитаемо.

Мир разумен как пространство предикативного опыта, то есть в нем суждение является первичным отношением к миру. Суждение о мире относительной истины предстает более фундаментально, чем сам мир. Кто судит, тот и рождает опыт. Но ни один опыт не обладает законченностью. Ничто не может быть удостоверено предикативным опытом. Сам опыт требует удостоверения, потому что он выступает всегда как нечто временное, пересматриваемое. Любой опыт нуждается в другом опыте. Суждение требует еще одного суждения. Погоня за опытом предстает как погоня за новым суждением. Движением от суждения к суждению, от суда к суду создаются пересуды. Болтливость разумного мира. Ни один суд не даст гарантий полноты суждения. Чтобы судить, нужно быть свободным. Развязанным. Потому что несвободный может воспринимать только то, что есть. Для того, чтобы развязаться с миром, нужна воля. Поэтому разумный мир — это мир свободы и воли. В нем все модусы сознания излагаются в пределах суждений. То есть мы в нем мыслим, так мы в нем и представляем. В разумном мире одни мыслят, постольку другие в нем только представляют по законам чуждой им мысли. То есть где свобода и воля, там существует и отчуждение.

Есть свобода, чтобы судить. Но нет свободы, чтобы жить. Суд на миром предполагает все сущее в нем несуществующим. Для того, чтобы это предположить, нужна свободная воля. Только свободный может предполагать. Мыслить в разумном мире — значит предполагать несуществующим, ибо предполагать можно только несуществование. Ничто. Ни одно существо нельзя ввести простым предположением. Потому что существующее воспринимается. Или созерцается, а не предполагается. Предположением несуществования, то есть актом мысли, создается событийный порядок бытия. В любом событии слишком много небытия. Негации. Предположительного. Ни одно событие недостоверно. Потому что достоверно только то, что есть.

В разумном мире существует только то, что отрицает существование и знает о том, что отрицает. Нельзя предположить, что предполагающее, знающее о том, что оно предполагает, не существует. Но удостоверяет это первичное существование не суждение, а созерцание. Или представление. И лишь только потом способность удостоверения присваивается мыслящей субстанции. Субъектом. Внеопытный субъект — метафизический источник события. А это значит, что события рождаются не на небесах, а в чистом сознании трансцендентального субъекта разумного мира. В этом мире ничто не допускается к существованию, если не знает о своем существовании. То есть человек, который не знает о том, что он человек, не человек. Он как бы не существует. Но чистое сознание не сознает существование. Для этого у него нет силы. Оно его полагает. Обосновывает. Разумный мир — это не мир реальных существований, а мир идеальных значений, которые конституируются. В нем важно не существовать, а значить. Не быть, а знак подавать.

Если значения мира конституируются идеальным субъектом, то сам этот мир может быть осмыслен только ученым. Что нелепо. В разумном мире смысл узнается в качестве идеальной предметности. То есть того, чего нет и не будет. Само чистое сознание не существует, а только значит. И поэтому оно не мыслит. Ведь для того, чтобы мыслить, нужно жить и переживать. Поэтому мыслит и переживает человек, сопряженный с допредикативным опытом.

Археография события приводит нас к необходимости описания мира обитаемости, переживаемости, ибо человек, который говорит и не знает о том, что говорит, живет. И его жизнь дает о себе знать мерцанием смыслов. Разумный мир и жизненный мир не совпадают. И в этом несовпадении проявляется война, идущая между событиями и смыслами. Ведь событие — это нечто из ряда вон выходящее. Выделяющееся. Как будто какой-то элемент порядка целого перестал подчиняться порядку, вышел из повиновения и самим собой начал новый порядок. Все, что самим собой начинает новый порядок, можно назвать событием. Напротив, смысл восстанавливает порядок, возвращает к согласованному действию. Ведь быть в жизненном мире — значит быть вместе, со-мыслить. Смысловое перемигивание сознаний возможно, если существует внутренний план мира. А внутренний план мира требует мистерии, энергии, отказа от самого себя. Но в мире относительной истины мистерия невозможна, ибо в нем можно только играть полуистинами, ради которых никто не решится отказаться от себя. Смыслы существуют не в сознании, не в предметах. Они существуют на внутренней стороне жизненного мира, на уровне его приемлемости, обживания. Обжитым является мир, если в нем нет нужды самим собой начинать новый ряд явлений. Не нужно преодолевать себя. В нем всегда найдутся содержания, которые сработают за тебя.

Жизненный мир полон, потому что он сориентирован относительно верха и низа, неба и земли, а не относительно времени. В нем невозможно попадание в бесконечность обновления. Если мир дан полностью, то он не становится, а существует, и его можно обжить. В нем можно себя определить. В жизненном мире доминирует протяженное, а не временное, ибо обживают пространство, а не время. Жизненный мир наполнен зрительно-пространственными образами и звуковыми ориентациями. Полнота жизненного мира достигается сопряжением внешнего и внутреннего, поверхности и изнанки. Жизненный мир — это мир с изнанкой. С чудесами. Поэтому в нем складывается не событийный порядок, а смысловой. Традиция, привычка являются формами существования смысла. Обряд вносит в повседневное заумь абсолютного. Поэтому события разрушают традиции, привычки и обряды.

Смысл нельзя определить конечным набором слов. Нет предмета смысла, данного помимо смысла. Например, смысл радости — это радость, а не что-то существующее помимо радости. Смысл, если он есть, то есть для меня, а не для внешнего наблюдателя. В нем извлекается опыт встречи внутреннего плана жизненного мира с внешним, а не опыт встречи с другим сознанием. Всякий смысл обитаем, потому что он неразумен.

Археография смысла не может пойти дальше уровня приемлемости мира, не может заглянуть за этот уровень, ибо это заглядывание создает интеллигибельный мир событий. Археография может выделить по крайней мере четыре группы смыслов, обусловленных обживанием протяженности мира.

1.  Смыслы, которые не сами собой разумеются. И тогда мир приемлет тебя, а ты приемлешь его.

2.  Смыслы распада. То есть мир не приемлет тебя, а ты не приемлешь мир.

3.  Смысл непонимания, если ты принимаешь мир, а он не принимает тебя.

4.  Смыслы бунта. Мир принимает тебя, а ты не принимаешь жизненный мир.

Смысл — это след, оставляемый на человеке сцеплением поверхности и изнанки жизненного мира. Если это сцепление произошло, то на одной стороне жизненного мира появляются предметы, а на другой стороне — смыслы. И без мерцания этих смыслов непонятна логика жизни, структура повседневности. То есть не суждение является первичным отношением в жизненном мире, а восприятие. Потому что восприятие здесь является смысловым, а не предметным. Оно выделяет и различает не на основе предположения, а не выходя за свои собственные пределы. У человека нет свободы воспринимать или не воспринимать. Но всякий человек может принять или не принять воспринятое. Восприятие не нуждается в свободе воли. Но оно и не отчуждает. Оно обладает смысловой полнотой и поэтому не зависит от других возможных восприятий. В жизненном мире суждения встроены в смысловое поле восприятия, то есть мы в нем сначала представляем, а затем уже постигаем умом с тем непременным условием, что умоспостигаемое должно быть сопряжено с представляемым. Мыслить — значит представлять. Изображать. Поэтому мыслитель в жизненном мире — это художник. Артист. В жизненном мире доминирует не пространство культурных форм, а пространство жестов. Поэтому между людьми происходит обмен многозначными словами и все понимают, т.е. нет необходимости общипывать значения, чтобы немую речь заменить рассуждающей. В жизненном мире события посажены на цепь, потому что в нем преобладает традиция, а не мода, человек, а не личность, дословность, а не термины. Восприятие уходит из-под власти суждений, а война между событиями и смыслами продолжает давать о себе знать в разрывах между соборностью и индивидуализмом, традицией и мыслью, мыслью и знанием, знанием и просвещением, просвещением и прогрессом, прогрессом и человеком, человеком и личностью, мистерией и логосом. Имея в виду эти разрывы, рассмотрим подробнее тела дословности и поступок.

II

Археологию события я начинал с описания вопроса «что это?». Следуя логике высказывания, я пришел к выводу о том, что событие и смысл противостоят друг другу, являясь чем-то противоположным. События текучи. Смыслы устойчивы. Они сдерживают события, тянут время и благодаря этому затягиванию возникает порядок. Традиция. И что-то в мире возможно вне зависимости от ума, безотносительно ко времени бытия-становления. Тебе нужно всего лишь взять себя в руки, войти в берега. Но войти в берега можно, если ты из них когда-то вышел. Вышел и попал в состояние несобранности, несвязности.

То есть у тебя руки связаны, если смысл лишает событие состава событийности. И они у тебя развязаны, если событие тождественно смыслу, если наступает время временного.

В предположении, что событие и смысл являются одним и тем же, выходят за пределы, нарушают границу самости. Что же плохого в трансгрессии границы? Почему повседневное сознание настоятельно рекомендует вернуться к пределам, войти в берега, успокоиться? Потому что «берега» — это смыслы. А они противостоят реке событий. И ты в этом противостоянии можешь тянуть время. И какие-то содержания будут работать за тебя. А если событие является простым повторением смысла, то потянуть время нельзя. Ты попадаешь в поток временного, в котором всякая протяженность устремлена к нулю и ничто уже не поможет тебе, не сработает за тебя.

В потоке временного есть только одна устойчивость: это повтор. Устойчивое существование второго, а не первого. Повторением нового осуществляется сдвиг от изначального, от первосо-бытия — к событию, к условному, ко второму. В результате сдвига воспроизводство нового предстает как более фундаментальная величина, чем производство. Второе как вновь новое полагает первое. Копия получает большее значение в составе событийности, чем оригинал. Но повторение одного и того же еще не дает основания для установления образа и подобия в череде временного. Подобие устанавливается относительно первособытия. Все события одинаковы. И поэтому повтор возможен как подражание, т.е. повторение одного и того же без подобия.

Путь к всеединству лежит не через повтор и различие, а через подобие и отождествление. Всякое новое — это прежде всего новое, а затем уже вновь новое. Событийный ряд симмулятивен по способу своего существования. Повторением одного и того же не получить другого. Не составить ряд. Но повторение одного и того же не дает оснований и для установления общности. Там где есть общее, там нет повторения. Например, общий предок не предполагает в потомстве повторения одного и того же. Или общее поле. Оно служит средством уподобления, а не повторения.

Протяженность во времени уже устремлена к нулю. Если протяженность события нулевая, то ты живешь в интеллигибельном мире. В этом мире не может быть космоса. Ведь космос — это положение, когда все находится на своем месте. Так вот тождественность события и смысла создает ситуацию, в которой ничто не может быть на своем месте. А это значит, что в этом мире нет не только космоса, но и истории. Потому что история возможна, если не все бывает на своем месте. Тождественность события и смысла уводит событие за порог восприятия, создавая основания для полного разрыва между суждением и восприятием.

Интеллигибельный мир заполнен событиями и все в нем лишает смысла. Судит. Является суждением. Структура этого мира предъявляет себя в качестве отношений между событиями. А поскольку протяженность этих событий стремится к нулю, постольку структура не структурирует, не упорядочивает отношения, а, напротив, дестабилизирует мир, являясь в нем скорее фактором неустойчивости. И впервые это поняли поэты.

Когда-то Р.Малларме мечтал создать текст, который мог быть прочитан разными способами. Составные части этого текста можно было бы менять местами, каждая часть опять же могла восприниматься как нечто законченное. Идеальный текст не имеет ни начала, ни конца. Читая островок, ты можешь прочесть целое, а прочтя целое, понять, что его нет. Мало сделать элементы текста подвижными. Нужно вообще, как замечал Р.Малларме, исключить из его структуры всякую неподвижность. Для того, чтобы создать такой текст, нужно было отождествить событие и смысл и тем самым представить всякое движение в тексте как перекресток. Сам акт восприятия, по крайней мере в искусстве, становится совместным действием художника и зрителя. При этом граница между зрителем и художником размыта, нечеткая. Тем самым дестабилизацией лица мы отказываемся от его предметного изображения и на первый план выдвигаем сам акт действия, его магию и энергетику. Энергетически тождество события и смысла совпадает с детским восприятием лица, разлагающим его на составные части, совмещающим разные планы, познающим вещь через детали. Так, различая, Пикассо изображал скрипку.

Если современная культура ориентирована на временность, на событие, устанавливаемое умом, и пребывание в ней отличается скоростью смены временного, то в средневековье культура была ориентирована на смысловой покой и пребывание в ней было статично.

Как, например, понимается время в «Песне о Нибелунгах»[2]. «Песнь о Нибелунгах» пишется в империи Штауфенов на рубеже ХП-Х1П вв. Она основывается на длительной традиции легенд песен о Сигурде (Зигфриде), Гидрун (Кримхильде), бургундских королях, Брюнхильд (Брюнхильде), Атли (Этцеле). Эти предания ведут свое начало от времени великих переселений народов. Неизвестный австрийский поэт обращается к ним в период расцвета рыцарской культуры, по-новому их перерабатывая. Образы и темы старых героических песен не переставали интересовать современников автора «Песни».

Для эпоса характерно, что герои не стареют. Беовульф совершает великие подвиги, вступает на престол уже взрослым человеком и на протяжении полувека правит геатами. Время не затрагивает его физических сил и моральных качеств. Уже седой герой на склоне лет способен победить в схватке с драконом. Пятьдесят лет между первыми подвигами Беовульфа и последней битвой с драконом, в которой он погибает, не заполнены событиями и потому присутствуют чисто номинально. Это «пустое» время, о котором автор не считает нужным рассказывать.

Авторы эпических произведений любят вклинивать между центральными эпизодами повествования большие временные отрезки. То же самое мы видим в эддических песнях о героях. В них воспевается одно или несколько связанных между собой событий, временная связь между которыми не выявляется.

Герои «Песни о Нибелунгах» не стареют, как и герои любого эпоса. В первых авантюрах Кримхильда предстает перед нами как юная девушка. Затем проходит 40 лет, а она продолжает оставаться прекрасной женщиной. Хаген все эти годы продолжает быть могучим и непобедимым воином, его сила не убывает. Король Гизель-хер впервые появляется в эпопее почти ребенком, о нем говорится «дитя». Уже взрослым мужчиной, погибая в бою, он так и остается «дитятей». Зигфрид появляется в песне юным нидерландским принцем. Но за его спиной уже много подвигов. Он победил Нибелун-гов — сказочных владельцев клада, сразил дракона и стал неуязвимым, омывшись в его крови. О том, когда он успел совершить это, ничего не говорится. В рамках «Песни о Нибелунгах» первые подвиги Зигфрида занимают год или два. Он женится на Кримхильде и через десять лет погибает. Появившись в Вормсе юным и прекрасным рыцарем, он таким же и умирает.

Время течет медленно, измеряется годами или минимум неделями. Передвижение героев из одного места в другое, снаряжение войска, пребывание в гостях, приготовление в дорогу — все занимает значительное количество времени. Сбор в поход против саксов длится 12 недель, шитье нарядов для короля Гунтера и его друзей — 7 недель, оплакивание Кримхильдой Зигфрида — 3,5 года, свадьба Этцеля — 17 дней.

Между свадьбой Зигфрида и Кримхильды и их приглашением в Вормс проходит 10 лет «пустого» времени. В этот период ничего не случилось ни в Бургундии, ни в Нидерландах. После ссоры между королевами и убийства Зигфрида наступает новая тринадцатилетняя пауза. Все эти годы Кримхильда безутешно горюет о Зигфриде. Затем она выходит замуж за Этцеля и переезжает в державу гуннов. Опять проходят ничем не заполненные 13 лет, по прошествии которых Кримхильде удается осуществить свою месть. Таким образом песнь охватывает 38 лет, из которых 26 Кримхильда готовится к мести за мужа.

Со сменой культурных эпох менялись идеалы, смыслы и формы бесконечной тяги человека к познанию, к осмыслению пространства, внешнего и внутреннего. «Человек» искал себя, искал формы и способы сообщения, сопонимания с ДРУГИМ.

Каждому времени свойственно выдвигать свой смысл, свой идеал, свой способ порождения и изживания истины.

Античная душа жила канонами и жанрами, эстетикой — некими идеальными критериями. Античность была бесконечна в своей полноте.

Средневековый менталитет задает глубину, ограничив горизонтальное пространство (ограничив «живое» «плотское»), движется вертикально, в вертикальном направлении, вершиной которого является дух. Средневековье было бесконечно в своей глубине.

Новое время определило плоскость координат, ограниченную разумом, Плоскость, в которой нулевая точка отсчета означается ЧЕЛОВЕКОМ.

Условному противостоит уже не безусловное, а дословное. И в этом смысле требует переосмысления теория символистов о двоемирии, о существовании видимых предметов и их подлинной сущности, когда каждое явление реальности — лишь символ потустороннего, а искусство — средство преодоления этой двойственности, проникновения при помощи мистической интуиции, пробуждающейся в момент творчества, в сущность предметов и явлений. Разрыв между условным и безусловным и образование новой связи: между безусловным и дословным, — не предполагает проекции внутреннего смысла во внешнем изображении знаками-символами.

Символ бесконечен и не может быть определен в понятии. «Смысл символа — это всегда другой символ, символ более конкретного уровня, но который в своем смысловом значении так же бесконечен, как и тот, смыслом которого он является. Смысл символа определяется вектором смысла (Горюнов В.С., Тубли М.П.). Символ есть знак, или ознаменование. Так определял символ В.Иванов. Змея, как символ, значит не только мудрость, но и отношение к земле, полу, смерти, зрению, познанию, соблазну. Иначе, символ— образное иносказание, шифрованное сообщение, подлежащее прочтению при помощи найденного ключа.

Символические коды современной культуры разработаны в рамках авангардного искусства. В поэзии А.Крученых предпринята попытка по кодированию сдвига смысла. Помимо установки на устное прочтение текста в Сдвигологии А.Крученых обессмысливаются смыслы для того, чтобы показать, как они рождаются. Иными словами, согласно теории Крученых смыслы появляются только лишь на уровне нормирования или воспроизведения поэтического мира. Но на этом уровне стерты следы рождения смыслов. Чтобы вернуться в состояние порождения смыслов, нужно их редуцировать. Крученых настаивает на том, что граница между двумя словами может быть легко сдвинута под действием метрики, давая повод сначала акустическим, а затем и семантическим сдвигам. Так, например, стих Пушкина: «Проклятье, меч, и крест, и кнут» читается как: «проклятье меч и крест икнут». Этот прием использует А.Вознесенский. Многократным повторением одного слова он добивается сдвига смысла. Так слово тьма рождает слово мать, а воют — твою. Фонетическая поэзия А.Крученых обращается к беззначным словам, к словам без смысла, которыми уже не сдвигается смысл, а рождается. Таково первое стихотворение сборника А.Крученых «Помада» (1913):

Дыр бул изыл

Убер щур

скум

вы со бу

р л эз.

Велимир Хлебников ориентируется на двойную жизнь слова. «Слово шире смысла». Двойной жизнью слова кодируется пространство так называемой «зауми», того, что за умом. В «зауми» Хлебникова снимается бинарная оппозиция ум-безумие и  вводится нечто третье. Но третье не как синтез тезиса и антитезиса, а как то, что рождено бессмысленным движением первого шага. Смыслы появятся, но уже на втором шаге. Так вот «заумь» — это то, что рождено не бинарной оппозицией, а чистым смысловым жестом. «Заумь» спасает ум от безумия. В «зауми» Хлебникова мы встретим и язык богов, и волшебную речь, и личный язык, и безумный язык.

Вот слово «сон». Согласно Хлебникову «с» — это возврат, собирание «О» — увеличивает рост, «Н» — обращает в ничто. То есть «сон» — это место, где в тело приходит ничто. А «нос» — где в ничто приходит тело.

Поэзия текучести А.Туфанова имеет прямое отношение к символическим кодам культуры. На Туфанова оказали влияние А.Белый, В.Брюсов и К.Бальмонт. АТуфанов перевел несколько стихотворений Малларме. На мой взгляд, именно поэзия текучести Туфанова связывает символизм и авангардизм.

Символические коды современной постмодернистской культуры определены пересечением художественных практик романтиков, символистов и авангардистов.

Начало «символическому» движению в XIX веке было положено «романтиками». Они первые стали «складывать» совершенно новую структуру поэтического образа, основанную не только на «просвещенческом» гуманизме. Это — своего рода процесс «рассимволизации», разложения на части чего-то целостного по смыслу. Уподобление возникает по чисто внешним сходствам, но нарочито делается внутренний уродливый смысл, исходя из «примирения» «непримиримых» вещей по смыслу, делая их смешными. Само произведение не сочиняется, а составляется из готовых культурных форм. Комбинируется так, чтобы в карикатурном смысле «обновить» впечатление о жизни. Бесконечное число отсылок культурных форм друг к другу, постоянное «цитирование и утрирование» частей говорит о том, что культурный топос не рассматривается как нечто целое, наполненное смыслом, а как нечто многообразное по форме и «отжившее». Труп, который должен быть разложен. «Образ действительности» становится «образом точек зрения» на нее, подвергаясь при этом безжалостному постоянному трансформированию. Однодневная гуттаперчивость достигается тем, что искусственно сделанные разнородные части, хотя и подогнанные друг к другу, изнутри начинают отталкивать друг друга, возникает некое «поле», пространство хаоса — видимая реализация упования символистов. Символизм в основе своей заключал антисимволизм, который в конечном итоге разрушил символизм и занял первенствующее положение в литературе. Напомним строчки из Хармса:

Я от хаха и от хиха

Я от хоха и от хеха

еду в небо как орлиха

отлетаю как прореха

Нестабильность событийного мира узнается по несвязанности производства и воспроизводства, копии и отличия, второго и первого. Структура событийного мира является одновременно и структурой самообновления этого мира. А всякое самообновление предполагает саморазложение. Отождествив событие и смысл, мы получили структуру обновления, неотличимую от структуры разложения. То есть это одна и та же структура событийного мира. Абсолютное обновление мира является и его абсолютным разложением. Мир, заполняемый событиями по правилам новизны, я называю игрой. Миром различия, без жеста отождествления. В этом мире рациональность и рефлексия совпадают. Иным образом рациональность не существует, т.е. она не существует рутинно-бытовым способом.

Составив первичную археографию тождественности события и смысла, я могу теперь приступать к рефлексивной проработке этой археографии. Для этого я обозначу структуру обновления-разложения как структуру коммуникации. То есть отношения между событиями являются коммуникативными, а структура временного может быть понята как коммуникация, достигаемая отказом от протяженности.

Коммуникации не привязаны к каким-нибудь территориям. У них нет места. Вненаходимостью коммуникаций обеспечивается существование временного. Временное как коммуникация не нуждается в границах, территориях, протяженностях. У временного есть среда, которая заменяет границу. Иными словами, коммуникация является тем, у чего нет границ, но есть среда. Человек — не элемент временного, не часть коммуникации, потому что если бы он был элементом временного, то у времени появилась бы протяженность и событие противопоставило себя смыслу. Люди — окружение временного. Среда коммуникаций, а если общество понимать как коммуникацию, то люди предстанут тогда не как часть общества, а как среда социума. То есть отождествляя событие и смысл, мы создаем теоретические предпосылки для нечеловеческого представления общества, ибо общество в таком случае будет состоять не из людей, а из коммуникаций. Если бы были пространства и территории, то человека можно было бы поместить на границе, проявив интерес к маргиналиям. Ну, а поскольку нет границ, а есть среда, постольку место человека не в обществе, а в его среде.

Дегуманизация общества — идеальное средство умножения коммуникативных структур. Ну, а если в обществе больше нет людей, то нет и почвы для разработки проблем автономной личности, нет оснований и для выяснения вопроса о том, откуда у автономной личности появляется внутренний мир. Ведь личность не может дать сама себе традиции, а внутренний мир описывается традициями или отклонениями от них. Внутренний мир порядочного человека и внутренний мир непорядочного человека неразличимы в терминах личностного усилия. В коммуникативном мире временного не существует проблемы целе-рациональности, означивания, интенций и т.д. А это значит, что устарел не только трансцендентализм, но и экзистенциализм с феноменологией и постмодернизмом как описание мира игры, замещающей подлинное и разрешающей только новое.

Итак, отождествив событие и смысл, я обнаружил временное как коммуникацию. Без границ, но со средой. Схематизм времени представлен во многих понятиях современной философии. Например, что такое реальность? Это бытие во времени. А существование — это, в свою очередь, наличествование в определенное время. Тогда как необходимость понимается как наличествование во всякое время. Устойчивое существование во времени может быть понято в качестве субстанции, а последовательное присоединение во времени — как множественность. Для того, чтобы лишить схематизм времени видимости натурального, нужно временное уже представить не как коммуникацию, а как условное. В целостности временного я обнаруживаю следы слова. Слово ускоряет бег временного. Этим разбегом понятийный элемент слова отделяется от образного, а образный — от эмоционального. Следовательно, в понятиях, предста-вимых через схематизм времени, мы можем обнаружить следы этого разделения. А это значит, что реальность, субстанция, причина, необходимость, существование — условны. События тождественны смыслу, если реальность условна, а мир представлен как игра знаков.

Кто бы не пошел по следам условного, он придет в пространства пата, в бесконечный тупик. Потому что бытие ускользает. А если бытие ускользает, то, опять-таки, остается только временное, условное.

«Ах, это все только слова?» Эту языковую формулу мы находим в повседневном сознании, сохранившем связность эмоционального, образного и понятийного порядка слова. Что же оно ищет в слове? О чем сожалеет? Ведь слово есть слово. Что в нем может быть кроме слова? И все-таки повседневное сознание надеется найти в нем что-то несловесное. Прочное. Подкрепляющее слово. Без сомнения, слово связано с делом. И повседневное сознание знает об этой связи. Но эту ли связь оно ищет в слове? Ведь дело — вне слова, хотя оно и построено по модели слова. Значит, в самом слове должно быть что-то невербальное. Но в этом случае нужно будет признать, что слово является чем-то большим, чем слово. То есть существуют какие-то расширения слов и в этих своих расширениях они не зависят от самих себя. Что же происходит со словом? Куда оно переваливается будучи большим, чем оно есть? Оно попадает в пространство расширений, называемое мной дословностью; тем, что в слове не зависит от слова. Слово больше, чем слово я обозначаю в качестве немого слова. Поэтому-то всякое слово, а вместе с ним и всякая речь, может быть либо пустой, либо немой.

Конечно, слово хочет стать делом, а дело словом. Но от этого пустая речь не становится немой. Если в слове есть только слово, то оно входит в состав событийности, подчиняясь логике действия. Слово, больше чем слово, входит в состав смысла, подчиняясь принципу увей, неделанию, тому, что образуется само собой. В пространстве расширения слова результат действия не принадлежит действующему миру. Дословное требует причастности к смыслу, а не результативности действия.

Дословность как длящееся настоящее есть непосредственность, которая никому не принадлежит. Непосредственность не ждет своего опосредования в сфере всеобщего, выставляя себя напоказ в качестве подлинного, за которым больше нет никакой подлинности. Дословность накладывает запрет на принцип мат-решечности в изображении мира. Подлинность непосредственного устанавливается относительно эмоций, а не по отношению к понятию. Где подлинное, там и эмоции. Всякая непосредственность наивна. Простодушна. Слово как слово разрушит началь-ность, а вместе с ней разрушит и подлинность глубокого.

Что же противостоит условному? Не небытие. Не ничто, а дословность, т.е. словами нераскрываемое бытие. Временному противостоит тело дословности. Иными словами, противостояние события и смысла перемещается в плоскость слова. Разрыв между условным и дословным в структуре временного делает невозможным опыт. Переживаемость временного не сопровождается извлечением опыта из этого переживания. Разрыв между опытом и переживаемостью является одним из следствий отождествления события и смысла.

Если временное условно, то в мире, заполненном событиями, истина невозможна. И нужно полагаться на язык чувств. Или верующее мышление. Чувств достаточно для того, чтобы понять язык жизни. Для описания истины нужны понятия. Мышление. Но если нет истины, то куда девать понятия, предназначенные для выражения истины? Ведь они не приспособлены для выражения жизни. Отождествления событий и смысла делает возможным существование беспредметных слов. В момент отсутствия истины понятия обращаются в беспредметные слова. Происходит самозамыкание языка мышления или, что то же самое, образование симулятивных пустот культуры.

Условность как симуляция разлагает дословное на событие и смысл. Попытка найти следы дословного в событии и условного в смысле приводит к философии археоавангарда, которая обнаруживает в себе близость к литературе.

И это накладывает на философа дополнительные обязанности. Точность философского мышления достигается разработкой не только специального технического языка, но и поэтической организацией философского текста, а также использованием глубинных ресурсов языка: пословиц, поговорок, сказок, языка повседневности, национальных идиом. Археоавангардисты ориентируют свои философские тексты на чтение вслух, на голос. И поэтому тексты должны быть краткими и занимательными. Они должны не скрывать лежащие в их основе метафоры, а показывать их. Что требует определенного синтаксиса. Идеальный философский текст является бессловесным, а речь — немой.

Бессловесность речи и немота текста задают горизонт рассмотрения проблем, внутри которого устанавливается сопряжение архе и авангарда. В результате поисков такого сопряжения была создана теория русского космизма. При этом русский космизм понимается как проекция архе на беспочвенность русского мышления. Как новоязыческий жест обновления языка мысли.

Всякое событие, устанавливаемое умом, граничит с безумием. От безумия спасает не ум, а разум, то, что лежит по ту сторону обновления и разложения. Всякий смысл, если он устанавливается на языке чувств, может привести к бесчувственности. Следовательно, от бесчувствия и равнодушия спасают не чувства, а то, что лежит за душой, сердечность. Для того, чтобы была сердечность чувств, нужны покой и созерцание. Философия археоавангарда ищет тождества не события и смысла, а зауми и сердечности чувства.

Любое слово происходит из ума и поэтому мы наблюдаем эрос ума и слова. Археоавангард вводит ум в тело, в быт, в дом, минуя слово. Непосредственность дословного связывает энергию чувств и эмоции, которые немыслимы без тела. То есть для того, чтобы составить понятие об уме, не требуется использовать понятие тела. Тогда же как тело дает возможность нам испытать чувства. Ангелы не имеют тела и поэтому они лишены возможности испытывать чувства. Они безэмоциональны. Дословность человека вводит его в мир энергетики, недоступной для ангелов. Всякое бесчувствие есть зло.

Тело возвышает человека над ангелами. Границы человеческой телесности не совпадают ни с природными, ни с социальными телами. Человеческое нужно искать не в обществе, а в человеке. Сам же человек пребывает не на границе между небом и землей, природой и обществом, а в среде, в составе которой ему нужны некоторые усилия для того, чтобы стать человеком. Итак, социальное мы находим в обществе, а человеческое в человеке. И одно другим заменить нельзя.

Отождествляя событие и смысл, мы вынуждены будем в обществе искать человеческие качества, а в человеке социальные. А это глупо, ибо мы тем самым сокроем факт замещения смысловой структуры человека — событийными структурами его рабочей силы. Тождественность события и смысла позволяет представлять идеального человека как определенным способом выдрессированный природный организм, как дрессированное тело. Редуцированный к рабочей силе человек может выступить в качестве носителя события-смысла. Но в этом случае нужно будет согласиться и с отсрочкой человеческому в человеке, а также с отсрочкой социальности в обществе. И в этом смысле социология, равно как и биоэтика, могли быть поняты в качестве крика отчаяния редуцированного к рабочей силе человека. То есть археоавангард узнает в них предрассудок, поданный в форме науки, для утешения отсроченной личности. В искусстве этот крик, пожалуй, впервые зафиксировал экспрессионизм. Искусство кричать мы можем найти и у Эдварда Мунка в его «Крике» (1893). С «криком» мы входим в новую архаику. Личность теряет какую-либо ценность. Человек может теперь отрицать себя только в качестве составной части не речи, а рода, общины, коллектива. Каждый помещает свою жизнь не в контекст коммуникаций, а в контекст тотального мифа и, представляя мир единым организмом, уподобляет себя земле, растениям, зверям.

 

 



[1] Чтение и обсуждение статьи Федора Гиренка в авторском коллективе было воспринято буквально как то самое событие, к которому применимы слова автора: «как это понимать?». Но поскольку «смыслы устанавливаются не на уровне понимания события, а на уровне его обживания», то мы в меру каждому отпущенных способностей и доброго отношения к автору пытались следовать его указанию, чего желаем и читателям. А если более серьезно, то читатель, который возьмет на себя труд и прочтет всю книгу, надеемся, согласится с нами, что, при всех возможных несогласиях с авторской позицией, эта статья несет заряд незаурядной самобытности автора и является ярким примером нетрадиционного подхода (примеч. ред.).

[2] Я использую результаты исследований М.Бахтина, А.Гуревича и др.

Hosted by uCoz